Отдых с детьми зимой в швеции

«Стихи гуськом»

Книга XVI: август-сентябрь 2013 г.

30 сентября 2013 г

«А у меня всего одна…», читает Автор:

А у меня всего одна

Картина в рамке побелённой:

Июньский день и сад зелёный

В квадрате моего окна…

И дуба тень. И дома тыл.

Забор. А ниже, где художник

Поставить подпись позабыл, —

Омытый ливнем подорожник.

29 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Шуршат осенние дожди, целуя в темя…», читает Автор:

Шуршат осенние дожди,

Ещё немного подожди,

Коль терпит время.

Ещё немного поброди

Под серой тучей,

А вдруг и правда впереди

И всё текущее не в счёт —

А вдруг и не жил ты ещё

Ещё и музыка твоя не зазвучала.

Надежду робкую тая,

28 сентября 2013 г.

На исходе сверкнувшего лета,

На излёте блеснувшего дня,

И в конце письмеца и куплета

Что поставить – спросите меня.

Я отвечу вам: только не точку,

Точка – это погибель и мрак.

Пусть венчает и лето и строчку,

И судьбу вопросительный знак.

Изумлённый, всегда изумлённый,

Не понявший почти ничего,

Как в загадку и тайну влюблённый

В эту жизнь — ставьте только его.

«В тоске неизъяснимой…»

«А он глядит в пространство»

Гляди, любовь, гляди в пространство.

Ведь ты – чистейшее шаманство

И любишь лишь одну себя

И сохраняешь постоянство,

Себя лишь преданно любя.

Гляди, любовь, гляди же мимо

Его, её. Неуловимый

Твой взгляд по мне скользил не раз

И наградил неизъяснимой

Тоской и от неё же спас.

Не умереть – сойти на нет,

Как музыка, что отзвучала,

Чтоб завтра зазвучать сначала…

Не умереть – простыть, как след,

И, как заря, отполыхать,

Исчезнуть, как за тучей просинь,

Как ветер, что затих и бросил

На окнах штору колыхать.

И не хождение по мукам,

А игры с серебристым звуком,

Несущимся со всех сторон,

Над твердью, что глядится люком

Зияющим под сенью крон.

Испытывать не страх, а склонность

К тому, чтобы любить бездонность,

И зыбкость, неопределённость

Оскар Уайлд. Письма. – «Аграф». М. 1997

Елена Макарова. Преодолеть страх или искусствотерапия. – «Школа-пресс». М. 1997

Передо мной недавно изданная книга писем Оскара Уайльда. Читаю и перечитываю самое длинное и самое потрясающее из его писем – исповедь “De profundis”, дошедшую до нас “из мрачных пропастей земли”, из заточения, из бездны, из глубины отчаяния. Можно ли быть откровенней и беспощадней к самому себе, чем автор письма? С предельной искренностью, “с последней прямотой” пишет он о своей трагической и болезненной любви к неврастеничному и самовлюблённому юноше, сыгравшему роковую роль в его жизни, о горьких обидах, унижении, прощении, вере, безверии, силе и бессилии. Но о чём бы ни писал Оскар Уайльд, как бы ни выворачивал душу наизнанку, его письмо — катарсис.

О Боже, дай мне сил глядеть без омерзенья

На сердца моего и плоти наготу.

Эти строки Бодлера приводит в своём письме “редингский узник”. Да, нагота сердца здесь беспредельна. Но нагота эта отличается от модного нынче духовного стриптиза, как небо от земли. Здесь каждое слово выстрадано и оплачено самой жизнью. И не омерзение вызывает оно, а совсем иные чувства — сострадание и даже радость, которую невольно испытываешь, попадая под обаяние богато одарённой и масштабной личности. “Я” несчастного узника включает в себя мириады миров. В его предельно личном письме множество удивительных по насыщенности страниц о природе искусства и человека, о превратностях судьбы, о религии, об Иисусе Христе, который “несёт в себе все яркие краски жизни: таинственность, необычайность, пафос, наитие, экстаз, любовь. Он взывает к ощущению чуда и сам творит то единственное состояние души, которое позволяет постигнуть его. И я, – пишет далее О.Уайльд, – с радостью думаю о том, что если сам он “из фантазий создан одних”, то ведь и весь мир создан из того же материала”.

Почти одновременно с томиком писем Оскара Уайльда я читала мудрую и талантливую книгу Елены Макаровой “Преодолеть страх или искусствотерапия” – о врачевании души ребёнка с помощью искусства. Что общего между этими книгами? Эти книги, говоря словами Елены Макаровой (но в ином контексте), ”улучшают атмосферу, обезвреживают её, как кварцевая лампа жилое помещение”. Обе они – о первых и последних вещах: о познании мира и самого себя, о бездонных провалах человеческой психики и о высотах духа.

Одна из глав книги Елены Макаровой, удивительным образом перекликаясь с приведённой выше цитатой из письма О.Уайльда, называется “Не мешай завивать фантазии”. Описывая свой многолетний – сперва российский, позже израильский – опыт, автор живо и поэтично рассказывает о том, как с помощью рисования, лепки, сказок, стихов и всяческих фантазий возвращала детям то, что дала им природа, но отнял тяжёлый стресс, нередко возникающий при взаимодействии с жёстким и жестоким миром взрослых. Сколько раз убеждалась Елена Макарова в том, что ребёнок, которого считали олигофреном и держали в интернате для умственно отсталых, оказывался вполне нормальным, а иногда и весьма одарённым. Единственно, чего ему не хватало, так это внимания и любви. Получив то и другое, он становился таким, каким его замыслил Господь – творцом, фантазёром, художником. А главное, обретал веру в себя. Елене Макаровой приходилось работать с самыми разными детьми: и с заласканными, избалованными, и с ничейными, “отказными”. Она находила ключик к каждому и врачевала любую душу. Единственно, что ей удавалось с трудом или не удавалось вовсе – это справляться с тупой и упрямой казённой машиной, калечащей детские души. Невозможно спокойно читать о её безуспешной борьбе за весёлого и чуткого мальчика Тёму, которого московский специнтернат уже через два года превратил в мрачного подростка с больной психикой.

Как тут не вспомнить о другой казённой машине – машине уничтожения, безотказно действовавшей в годы Второй мировой войны? Эпиграфом к книге Е.Макаровой служат отрывки из письма художницы Фридл Диккер-Брандейсовой, погибшей в газовой камере в 1944г. (снова – письмо и снова – “De profundis”): ”Вы спрашиваете, что значит для меня Бог. Трудно ответить. Может быть, Бог – это мера, без которой всё идёт наперекос”. И это написано в 41-м кромешном году, в мире, где всё было БЕЗМЕРНО: страдание и сострадание, жестокость и милосердие, отчаяние и стойкость. Фридл, написавшая, что Бог – это мера, жизнью своей опровергла собственные слова. Её отзывчивость, самоотверженность и сила духа не знали меры. Попав в концлагерь Терезин, она стала учить детей рисованию. В немыслимых условиях гетто перед лицом неотвратимой гибели узница давала маленьким узникам уроки композиции и цвета. Но не столько рисованию учила детей Фридл, сколько свободе, независимости и человеческому достоинству. Фридл вошла в газовую камеру вместе со своими учениками. Спустя годы и годы Елена Макарова сумела собрать рисунки погибших детей и сделать уникальную выставку, которую увидели в Израиле, Германии и других странах.

Только две из семидесяти девяти глав книги посвящены Фридл, но её присутствие ощущается на каждой странице, становясь тем камертоном, тем незыблемым “ля”, с помощью которого происходит настройка души. Как же он необходим — подобный камертон, чистый звук, не дающий сфальшивить. “Слово нужно настраивать, как скрипку”, — писал О.Уайльд. И душу тоже.

27 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «И в черные годы блестели снега…», читает Автор:

И в черные годы блестели снега,
И в черные годы пестрели луга,
И птицы весенние пели,
И вешние страсти кипели.
Когда под конвоем невинных вели,
Деревья вишневые нежно цвели,
Качались озерные воды
В те черные, черные годы.

26 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Но в хаосе надо за что-то держаться…», читает Автор:

Но в хаосе надо за что-то держаться,

А пальцы устали и могут разжаться.

Держаться бы надо за вехи земные,

Которых не смыли дожди проливные,

За ежесекундный простой распорядок

С настольною лампой над кипой тетрадок,

С часами на стенке, поющими звонко,

За старое фото и руку ребенка.

25 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «И через влажный сад, сбивая дождь с ветвей…», читает Автор:

И через влажный сад, сбивая дождь с ветвей,

Через шумящий сад, где вспархивает птица,

Бежать вперед, назад, вперед, левей, правей,

Вслепую, наугад, чтоб с кем-то объясниться .

Что, кроме бедных слов, останется в строках?

Твержу: «Затменье, бред, безумие, затменье . ».

Сладчайшая из чаш была в моих руках,

И ливня и ветров не прекращалось пенье.

Лишь тот меня поймет, кто околдован был,

В ком жив хотя бы слог той повести щемящей,

Кто помнит жар и лед, кто помнит, не забыл,

Как задохнуться мог среди листвы шумящей.

24 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Всё угасает, чтоб вновь озариться…», читает Автор:

Всё угасает, чтоб вновь озариться,

Всё процветает, чтоб вновь разориться,

Всё зачинает, чтоб вновь погубить…

Ангел мой ласковый, дай долюбить.

Разве затем и закаты и зори,

Дробь соловья и черёмухи море,

Дней разномастных несметную рать

Ты подарил, чтобы всё отобрать?

23 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Не бывает горше мифа…», читает Автор:

Не бывает горше мифа,

Чем про бедного Сизифа.

Все мы летом и зимой

Катим в гору камень свой.

Не бывает хуже пытки,

Чем никчёмные попытки,

Зряшний опыт болевой,

Труд с отдачей нулевой.

22 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «О, Господи, опять спешу и обольщаюсь…», читает Автор:

О, Господи, опять спешу и обольщаюсь

В короткий зимний день никак не умещаюсь,

И забегаю в те грядущие мгновенья,

Где ни души пока, ни ветра дуновенья,

Ни звука, ни звезды, ни утра полыханья,

Но где уже тепло от моего дыханья.

21 сентября 2013 г.

А дверь запрёшь – оно влетит в окно.

А что это – летучее оно?

Шум городской, бездомные ветра,

Безумные, особенно с утра,

Мелодия на флейте, на трубе

И нечто небывалое в судьбе,

Плач осени, раздетой догола,

И пёрышко небесного крыла?

День так прозрачен. Сквозь него

Видны все дни до одного:

Все те, что будут, те, что были,

И те, что мы почти забыли,

Луч бывший, будущая тень –

Всё видно сквозь прозрачный день.

Надеюсь, когда люди умирают,

От дома ключ у них не отбирают?

Кто знает, как всё сложится у них,

Когда оставят их совсем одних.

Кто знает, как всё может обернуться.

Я, например, планирую вернуться

И в летний день, а, может, под шумок

Дождей осенних вставить ключ в замок.

Все земные блага ручейками меня огибают,

Но зато знаю я, как весной от любви погибают

Те, кто призван сюда, чтоб летать и влюбляться, и петь,

Но зато мне известно, как голос способен звенеть,

И как трудно пареньем и пеньем вполне насладиться,

И как крылья слабеют и никнут, и голос садится.

Тамара Петкевич. Жизнь – сапожок непарный. – «Астра-Люкс. Атокс». Санкт-Петербург. 1993

Григорий Померанц. Записки гадкого утенка. – «Московский рабочий». М. 1998

Сейчас многие признаются, что перестали читать беллетристику, что документальная проза, воспоминания волнуют куда больше. Причина, наверное, в том, что в эпоху нестабильности, когда на дорогах жизни особенно сильно трясёт и мотает, читать вообще трудно: строчки прыгают, глаза быстро устают, невозможно сосредоточиться. И требуется какой-то чрезвычайно мощный стимул, чтоб всё-таки читать: ну хотя бы неожиданно полученное письмо. Роль такого письма могут сыграть и чьи-то воспоминания. Причём, чем ярче и масштабнее автор, тем острее чувство сопричастности у читателя. И вовсе неважно, где и когда происходили описанные события. Важно лишь, что речь идёт о взаимоотношении живой души с реальной жизнью. Эти невымышленные, взаправдашние взаимоотношения и есть то насущное чтение, которому и тряская дорога не помеха.

В этом году я держала в руках два таких, будто мне адресованных письма – две мемуарные книги: “Жизнь – сапожок непарный” Тамары Петкевич и “Записки гадкого утёнка” Григория Померанца. Оба автора много старше меня, прошли лагеря, ссылку, а Григорий Померанц ещё и войну. Но проживи они совсем другую жизнь – менее насыщенную событиями, менее драматичную – мне и тогда было бы интересно следить за их судьбой. Почему? Потому, видимо, что авторам этих книг внятна тайнопись жизни. “Мэнэ, мэнэ, тэкэл, фарэс”, – вот какую надпись различают тайновидцы там, где другие видят лишь обыкновенную известковую стену. И не только различают, но и пытаются прочесть. Это редкое свойство. Недаром вавилонский царь Валтасар обещал облечь в багряницу и возложить золотую цепь на шею того, кто сумеет истолковать загадочные письмена. Интересны не сами события и перипетии – пусть даже значительные, из ряда вон выходящие. Интересно то, как их воспринимает личность в контексте времени и вечности. Жизнь постоянно подаёт нам знаки, которые мы ослеплённые и замороченные реально происходящим, далеко не всегда замечаем. Но разговор о зримом и явном интересен лишь тогда, когда ведёт его человек, чувствующий присутствие незримого и неявного, некого скрытого смысла, который может оказаться важнее очевидного. Такой человек вовсе не обязан уметь читать и правильно толковать тайнопись жизни. Достаточно того, что он ведает о ней… “Всё решённое и разрешимое, – пишет Померанц, – только отдых на пути в Египет. Неразрешимое сильнее всех наших решений. Но созерцание неразрешимого даёт силы и способность вспыхивать от вечного огня”.

Сам факт рождения ещё не есть гарантия того, что ты жив. К жизни надо пробудиться, что требует времени и усилий. Воспоминания дают возможность узнать, как это происходит у других, увидеть каким образом человек сохраняет жизнеспособность и витальность в нечеловеческих условиях. “Постоянным напряжением, постоянным вызовом была война. Я был счастлив по дороге на фронт, с плечами и боками, отбитыми снаряжением, и с одним сухарём в желудке, — потому что светило февральское солнце и сосны пахли смолой. Счастлив шагать поверх страха в бою. Счастлив в лагере, когда раскрывались белые ночи. И сейчас, в старости, я счастливее, чем в юности. Хотя хватает и болезней и бед. Я счастлив с пером в руках, счастлив, глядя на дерево, счастлив в любви”.

Тамара Петкевич погибала и воскресала несколько раз. Иногда казалось, что воскрешение невозможно, но оно происходило. Возвращалось всё: красота и молодость, талант любить и способность откликаться на чужую боль. Читая её книгу, я то и дело ловила себя на мысли, что так не бывает, что не может один человек столько вынести и при этом сохранить душу и желание жить. Если бы это была беллетристика, я заподозрила бы автора в отсутствии чувства меры и реальности. Но я читала книгу подлинной жизни, написанную человеком мудрым страстным и обладающим неисчерпаемым запасом жизненной энергии.

Не так давно в “Лит. газете” была опубликована статья о мемуарном жанре. К сожалению, я не запомнила ни фамилии автора, ни упомянутых им книг и имён. Помню только уничижительный в отношении самого жанра тон статьи. Автор высказался в том духе, что писать о себе любимом – последнее дело. Вполне возможно, что речь шла о тех, кто и впрямь слишком нежно к себе относится. В воспоминания, о которых я веду речь, есть только одна избыточная любовь – любовь к жизни. А любить её, не дорожа своим прошлым и своим, пусть даже наигорчайшим опытом, невозможно. Любить – значит внимательно вглядываться в предмет любви, постоянно его изучая. И можно ли изучить кого-нибудь лучше, чем самого себя? Можно ли о ком-нибудь, кроме самого себя, говорить столь же откровенно и беспощадно? “И горько жалуюсь, и горько слёзы лью, но строк печальных не смываю”. И слава Богу. Они нам очень нужны – эти строки.

20 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Мелким шрифтом в восемь строк…», читает Автор:

Мелким шрифтом в восемь строк

Про арест на долгий срок,

Про ежовщину и пытки,

Про побега две попытки,

Про поимку и битье,

Про дальнейшее житье

С позвоночником отбитым –

Сухо, коротко, петитом.

19 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Смертных можно ли стращать…», читает Автор:

Смертных можно ли стращать

Их бы холить и прощать,

Потому, что время мчится

И придется разлучиться.

И тоски не избежать.

Смертных можно ль обижать,

Изводить сердечной мукой

Перед вечною разлукой?

18 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Первее первого, первее / Адама, первенец, птенец…»,

читает Автор:

Первее первого, первее

Адама, первенец, птенец,

Прими, не мучась, не робея

Небесной радуги венец.

Живи, дыши. Твоё рожденье,

Как наважденье, как обвал.

Тебе – снегов нагроможденье,

Тебе – листвы осенней бал,

И птичьи песни заревые,

И соло ливня на трубе,

И все приёмы болевые,

Что испытают на тебе.

17 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Нам август, уходя, позолотил пилюлю…», читает Автор:

Нам август, уходя, позолотил пилюлю:

Позолотил листву, скользнул лучом по тюлю

В распахнутом окне, прошелестел садами,

И одарил сполна сладчайшими плодами,

Чтоб мы вкусили миг разлуки горько-сладкий;

Позолотил строку в исписанной тетрадке,

Где маются слова, тире и запятые

В попытке удержать мгновенья золотые.

16 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Высота берётся слёту…», читает Автор:

Высота берётся слёту.

Не поможет ни на йоту,

Если ночи напролёт

До измоту и до поту

Высота берётся сходу.

Подниматься к небосводу

Шаг за шагом день и ночь –

Всё равно, что в ступе воду

Высота берётся сразу.

Не успев закончить фразу

И земных не кончив дел,

Ощутив полёта фазу,

Обнаружишь, что взлетел.

15 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Слово – слеза, но без соли и влаги…», читает Автор:

Слово – слеза, но без соли и влаги.

Слово – огонь, не спаливший бумаги.

Слово условно, как поза и жест:

Любят и гибнут, не сдвинувшись с мест.

Слово надежды и слово угрозы

Точно скупые античные позы…

Дело зашло за порог болевой.

Вот и свидетельство боли живой:

Десять попарно рифмованных строчек

С нужным количеством пауз и точек.

14 сентября 2013 г.

Что ж, будем дальше умолять

Упёртых и неумолимых,

И будем дальше утолять

Печали душ неутолимых,

Пытаясь миг приворожить

Шальной, утешить безутешных.

А чем ещё дышать и жить,

Скажите, на широтах здешних?

Я сообщу вам потрясающую весть:

Я неотъемлемая часть всего, что есть,

И без меня здесь – никуда, ну никуда,

Я здесь нужна почти, как воздух и вода,

И я, уйдя, могу вам это доказать,

Но не решаюсь вас так страшно наказать.

Я в кино когда ходила,

То всегда понять пыталась,

Где там «вражеская» сила

И кому за что «досталось»,

За кого болеть там надо

И кому грозит опасность.

Просвещала мама чадо

И во всё вносила ясность.

А внести её так просто

Было в светлый мир тогдашний.

Людям маленького роста

Было в нём совсем не страшно.

Ведь о нас же думал Сталин

Неотступно и упрямо.

Мне тогда лечила мама.

Приходила к нам врачиха

Очень добрая, седая,

А потом исчезла тихо.

Я ждала её, гадая –

Ну куда она девалась –

И она, и та соседка,

Что красиво одевалась,

Щебетала: «Здравствуй, детка».

Мы уедем, а дятел всё будет стучать,

Мы уедем, а яблоня будет скучать,

И осыпятся флоксы в досказанной сказке

На покинутом нами садовом участке.

Ну, а может, едва мы уедем, тотчас

Здесь как раз и начнётся неслыханный сказ,

И волшебное что-нибудь с садом случится,

И куда-нибудь дятел, стуча, достучится.

И, наверное, даже здесь только и ждут,

Чтоб уехали мы, не маячили тут.

И сезон не закрыт, а едва только начат,

И сентябрь дождливый от радости плачет.

«ПОВЕРХ ЗЕМЛИ МЯТУТСЯ ТЕНИ»

Марина Тарковская. Осколки зеркала. – «Дедалус». М. 1999.

Слово, постоянно приходившее на ум, когда я читала книгу Марины Тарковской “Осколки зеркала” – корни. Корни, которые столько раз безжалостно выкорчёвывались из нашей несчастной российской почвы. Корни, без которых жизнь скудна и убога, если вообще возможна. Первая же глава книги называется “Родословная”. Марина помнит, что в их доме, хранился пергамент, на котором тушью было нарисовано генеалогическое древо Тарковских. Впоследствии пергамент куда-то исчез, затерялся, и ей, задумавшей восстановить семейную родословную, пришлось проделать огромную работу, поездить по разным городам, порыться в архивах и поискать тех, кто ещё мог что-то вспомнить и рассказать о давно ушедших временах.

Книга состоит из коротких глав, где воспоминания самой Марины – дочери поэта и сестры режиссёра – перемежаются документальными свидетельствами. Следуя за автором, мы попадаем из одной эпохи в другую, из военных сороковых – в совсем далёкий 1885 год, когда арестованный за “преступную” деятельность и помещённый в одиночку народоволец Александр Карлович Тарковский (отец поэта) пишет по-французски отчаянное девятнадцатистраничное письмо Виктору Гюго: “Я надеюсь, что голос, который взывает к Вам из далёкой России, найдёт в Вашем лице внимательного слушателя. Спасите меня, г. Гюго”. Конечно же, письмо до адресата не дошло, оно было пронумеровано и подшито к делу.

А вот ещё одно письмо Александра Карловича. На нём стоит дата 14-27 сентября 1919 года. Это письмо почти полностью ослепший старик продиктовал своей жене Марии Даниловне. Письмо обращено к горячо любимому пятнадцатилетнему сыну Валерию, который, с головой уйдя в революцию, участвовал на стороне красных в боях против банд атамана Григорьева. О, как хотел отец, которому политика испортила жизнь, охладить революционный пыл сына, как они с матерью боялись за него, как молили Бога спасти и сохранить их Валю: “Мой Валюся, мой дорогой мальчик, дорогой, незабвенный… Я верю, что ты придёшь, я всё жду момента, когда ты постучишь в ставню и войдёшь в комнату, исхудалый, измученный, оборванный и голодный… И моя последняя просьба в том, чтобы, вернувшись к нам, ты больше не уходил, чтобы душою и сердцем ты был всегда с нами, чтобы любовь сковала всех нас неразрывной цепью, которой ты и не хотел бы никогда разрывать. Я, быть может, скоро умру. Мне нечего завещать тебе, кроме богатой любви да исстрадавшегося сердца…”. Когда писалось это письмо, сына Валерия уже не было в живых. Прикрывая отход красноармейского отряда, изрешеченный пулями подросток погиб в мае того же года. Произошла катастрофа, от которой родители так никогда и не оправились.

Брата старшего убили

И отец уже ослеп,

Всё имущество спустили,

Жили, как в пустой могиле,

Жили-были, воду пили

И пекли крапивный хлеб.

Мать согнулась, постарела,

Поседела в сорок лет

И на худенькое тело

Рвань по-нищенски надела;

Ляжет спать – я то и дело:

Дышит мама или нет?

За главой, посвящённой неизданной в 46-м году книге Арсения Тарковского, следует глава, названная “Первый брак Александра Карловича”. За рассказом о детстве Андрея “`Расшибалка` и футбол” идёт рассказ о предках с материнской стороны “Дубасовы, Пшеславские, дед Коженевеский”. Всё перемешано, как гены предков в крови потомков. Всё переплетено, как корни того старого вяза, под которым кто-то сфотографировал маленького Андрея с мамой в 33-м году.

Рассматриваю фотографии, помещённые в конце книги: город Юрьевец на Волге, где у бабушка гостили маленькие Марина и Андрей, начальная школа, где они учились, послание Андрея, только что научившегося писать “по-письменному”, другу семьи Льву Горнунгу, дом в Елисаветграде, где родился и провёл свои юные годы Арсений Тарковский, детские фотографии двух братьев Арсения и Вали, руины дома на Щипке, где жили в детстве Андрей и Марина, остаток лестницы, ведущей в небо, снимки, сделанные в Завражье, которые помогли Андрею во время съёмок “Зеркала”. Лица, лица, лица – молодые, старые, торжественные, весёлые… “Тот жил и умер, та жила/ И умерла, и эти жили/ И умерли; к одной могиле/ Другая плотно прилегла…/ Поверх земли мятутся тени/ Сошедших в землю поколений…”.

В книге нет ничего чужеродного и случайного. Она – единый организм. Взяв её в руки и вглядевшись в название, напечатанное на обложке, мы увидим как сквозь буквы в слове “осколки” проступают лица тех, кто населяет книгу. На первом форзаце — фотография дома на Щипке. На последнем – туманный снимок ныне не существующего хутора Горчакова, где Марина и Андрей жили в далёком детстве. Когда снималось “Зеркало”, приблизительно на том же месте был построен макет этого дома. В издании книги принимал участие друг семьи, автор документальных фильмов об Арсении и Андрее Тарковских Вячеслав Амирханян, корректорскую работу делала Белла Меклер, которая когда-то работала в типографии вместе с матерью Андрея и Марины Марией Ивановной Вишняковой, считавшей Беллу своей духовной дочерью. Книгу предваряет предисловие замечательного режиссёра Юрия Норштейна, написанное в форме письма Марине: “Ищущий в книге семейных тайн, выставленных для аппетита читателей, разочаруется. Если есть сокрытое, то по велению таинства исповеди”. Марина ничего не приглаживает и не спрямляет. Андрей и Арсений Тарковские – люди сложные и противоречивые. Тем, кто с ними соприкасался, они приносили не только радость, но и страдание. “Твой отец и твой брат не могли не мучиться совестью. Без этого фермента вообще не может быть искусства. – пишет Норштейн. — Для нас тайна, как отзовётся в нашем составе жизнь близких. Посредством искусства мы возвращаем наши долги прежде всего дорогим нам именам”.

Жизнь меня к похоронам

Соблюдаем, слава Богу,

Очерёдность по годам.

Но ровесница моя,

Спутница моя былая,

Отошла, не соблюдая

Зыбких правил бытия.

В морге млечный свет лежит

На серебряном глазете,

И за эту смерть в ответе

Совесть плачет и дрожит.

Эти, как и многие другие строки Арсения Тарковского, дочь поэта приводит в своей книге. Её мемуары не из тех, при чтении которых забываешь о главном – о том, что речь идёт о художнике, о творце.

Книга состоит из коротких глав, из маленьких сюжетов, выхваченных памятью из небытия. Вот названия некоторых из них: “Калоши”, “Пальто на ватине”, “Пуговицы”, “Шуба”, “Брошка – паук”, “Бирюзовые серьги”. Что можно увидеть в эпизодах, связанных с какой-то шубой или брошкой? Оказывается, многое. Потому что вещи – они тоже живые, у них есть душа, память, судьба, корни. Они влияют на нас, а мы – на них. “Я очень люблю вещи. — пишет Марина, — Но не потому, что они приносят пользу или имеют определённую цену. Я люблю вещи за то, что они связаны с дорогими мне людьми. Вещь, соприкоснувшись с человеком, хранит его тепло и от этого сама становится почти одушевлённой”. Но человек может предать вещь, сделать ей больно и даже уничтожить. Так при переезде в тесную малогабаритную квартиру пришлось убить старый зеркальный шкаф. “Мы его убивали, а он не хотел умирать. Он мог прожить ещё лет триста: ведь он был на редкость прочно сделан уважающим себя столяром-краснодеревщиком…”. В этом крохотном эпизоде вся наша история. Здесь и вынужденное предательство, и убогий, жалкий быт, в котором нет места вещам, рассчитанным на долгую и устойчивую жизнь, здесь и насилие, совершаемое поневоле, и боль, и жалость. Обо всём этом написано языком простым и прозрачным, без нажима и точек над i. Проза Марины Тарковской старомодна в самом лучше смысле этого слова. Старомодна своим целомудрием и отсутствием суетного желания понравиться. Автор озабочен лишь одним — тем, чтоб сохранить в слове, не дать пропасть тому, что помнит, чему была свидетелем.

Жизнь, которую она описывает, густо населена людьми, предметами, растениями, разной живностью. Всё имеет свой характер, свою историю, свои имена, цвета, запахи, свойства: пуговицы, которые девочка любила перебирать в детстве, краски, которыми рисовал подросток Андрей. “Какие завораживающие названия – “парижская синяя”, “марс коричневый”, “сиена натуральная”, “киноварь”, “Земля зелёная”! Тюбики были свинцовые, наполовину выжатые, помятые. Из них Андрей по чуть-чуть выжимал драгоценную краску.” Как дивно звучит это “по чуть-чуть”! Произнесите его, пощупайте губами. Или прочтите вслух вот это: “Вера Ивановна… прислала баночку крыжовенного варенья и нитку сухих опят”. Простые слова. В них нет ничего, кроме чистоты звучания, первозданности, от который мы, к сожалению, потихоньку отвыкаем и которую перестаём воспринимать.

“Живите в доме – и не рухнет дом”, — писал Арсений Тарковский. Марина сумела обжить не один, а сразу несколько домов: и на Щипке, и в Битюгове, и в Юрьевце. Они не рухнут пока, их помнят.

13 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Жить сладко и мучительно…», читает Автор:

Жить сладко и мучительно,

И крайне поучительно.

Взгляни на образец.

У века исключительно

Которым он обтачивал,

Врезался и вколачивал,

Врубался и долбил,

Живую кровь выкачивал,

12 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «То облава, то потрава…», читает Автор:

То облава, то потрава.

Выжил только третий справа.

A на ней юнцов орава.

Что ни имя, что ни дата –

Тень войны и каземата,

Каземата и войны.

Время тяжко виновато,

Что карало без вины,

Приговаривая к нетям.

Хорошо быть справа третьим,

Пережившим этот бред.

Но и он так смят столетьем,

Что живого места нет.

11 сентября 2013 г.

Прости меня, что тает лёд.

Прости меня, что солнце льёт

На землю вешний свет, что птица

Поёт. Прости, что время длится,

Что смех звучит, что вьётся след

На той земле, где больше нет

Тебя. Что в середине мая

Все зацветёт. Прости, родная.

Безумец, что затеял?!

Затеял жить на свете.

И кто тебе навеял

Блажные мысли эти?

Любая веха ложна,

Любая данность мнима.

Скажи, тебе ли впору

Раздуть под ливнем пламень,

И на крутую гору

Вкатить Сизифов камень,

Того, кто всех дороже,

Оплакивать на тризне?

И ты воскликнул: «Что же

Бывает кроме жизни?»

10 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «А чем здесь платят за постой…», читает Автор:

А чем здесь платят за постой,

За небосвода цвет густой,

За этот свет, за этот воздух

И за ночное небо в звездах?

Все даром, говорят в ответ,

Здесь даром все: и тьма, и свет.

А впрочем, говорят устало,

Что ни отдай, все будет мало.

9 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Когда отчётливы приметы…», читает Автор:

Когда отчетливы приметы

Того, что стар и одинок,

Пиши чеканные сонеты,

Сонетов царственный венок.

Когда дела идут к закату

И руки скованней в кистях,

Играй воздушную сонату

Прозрачной формы в трех частях.

8 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «А на экране, на экране…», читает Автор:

A на экране, на экране

И жизнь, и смерть; и слез, и брани

Поток; и лес воздетых рук,

Но нету звука. Дайте звук.

О, неисправная система:

Беззвучно губят, любят немо.

Как в неозвученном кино,

Стучу в оглохшее окно,

Зову кого-то и за плечи

Трясу, не ведая, что речи,

Что дара речи лишена,

И вместо зова — тишина.

7 сентября 2013 г.

Ну что, судьба, какие планы?

А, впрочем, я люблю туманы

И всяческие миражи,

Из высей, где царят стрижи,

Хочу добыть немного праны,

Чтобы и дальше не лишать

Себя возможности мешать

Со снами явь, и чтоб веками

Легко туманами, шелками

Небес струящихся дышать.

А теперь о погоде,

О коротком дожде,

Синеве в небосводе,

И о лучике ломком,

Что спустился с небес

В мир, где души – потёмки

А судьба – тёмный лес.

Как всё устроено забавно!

Дни то бегут, то ходят плавно,

То снегопад, то листопад,

То чистый рай, то сущий ад,

То на седьмом витаешь небе,

То на воде сидишь и хлебе,

То – хоть с Создателем судись,

А то — хоть заново родись.

Ты говоришь – здесь ад кромешный?

Не делай вывод столь поспешный,

Дождись ещё одной зари,

Ну а потом уж говори.

А вдруг она все муки эти

Совсем в другом представит свете,

А вдруг в предутреннем луче

Всё зазвучит в ином ключе?

«А ЖИЗНЬ ВСЁ ТЫЧЕТСЯ В АЗЫ»

Леонид Аронзон. Смерть бабочки. – «Гнозис-пресс» — «Дайамонд-пресс».

Имя питерского, вернее, ленинградского поэта Леонида Аронзона, погибшего в возрасте 31-го года в 70-м году, я впервые услышала не в России, а в Лондоне от английского переводчика Ричарда Маккейна. По всему было видно, что Маккейн влюблён в поэзию Аронзона: он то и дело цитировал его строки и упоминал его имя в разговоре. Ричард переводил стихи Аронзона более двадцати лет – с тех самых пор, как узнал о нём от своих друзей Аркадия Ровнера и Виктории Андреевой. При жизни Аронзон не напечатал ни строки. В новые времена вышли два его сборника – в 90-м и 94-м. Только что изданная книга “Смерть бабочки” с параллельными переводами на английский Ричарда Маккейна, пожалуй, самое полное собрание стихотворений поэта.

Леонид Аронзон – “пограничник”: он существует “на границе счастья и беды”, тоски и праздника. Он будто сидит у костра, чувствуя жар лицом и холод спиной. Слова “счастье, рай, праздник, свет, красота” звучат в его стихах несметное количество раз, но почти всегда в паре с антонимами:

На груди моей тоски

зреют радости соски.

Чересчур, увы, печальный,

Я и в радости угрюм.

Хандра ли, радость — всё одно:

кругом красивая погода!

Аронзон — “пограничник” ещё и потому, что живёт на границе бытия и небытия, близость которого ощущает постоянно (не отсюда ли такое острое чувство жизни).

Напротив звёзд, лицом к небытию,

обняв себя, я медленно стою.

Жить, умереть — всё в эту ночь хотелось!

Но ночь прошла, и с ней её краса.

Если в августовскую ночь 67-го года, когда были написаны эти строки, поэт выбрал жизнь, то в октябрьскую ночь 70-го выбрал смерть (или она его выбрала). Произошло это в горах под Ташкентом, куда он уехал отдыхать и путешествовать. Уехал не один, а с женой, которой посвящены все его стихи о любви: “Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий. ”. В ту роковую ночь жены рядом с ним не было. В одиночестве бродя по горам, он наткнулся на избушку пастуха, где обнаружил охотничьё ружьё. Выйдя из избы, Аронзон застрелился. По свидетельству хорошо знавшей его Ирины Орловой, этот выстрел не был актом отчаяния, скорее экспериментом, желанием слегка себя ранить, чтоб почувствовать, как это бывает. Рана оказалась смертельной. “Просто в тот день в горах было очень красиво”, – заключает свои воспоминания Ирина Орлова.

Боже мой, как всё красиво!

Всякий раз, как никогда.

Нет в прекрасном перерыва,

отвернуться б, но куда?

Не найдя, куда бы отвернуться, поэт выстрелил, перейдя границу, которая всегда его гипнотизировала.

Как хорошо в покинутых местах!

Покинутых людьми, но не богами.

И дождь идёт, и мокнет красота

старинной рощи, поднятой холмами.

Кто наградил нас, друг, такими снами?

Или себя мы наградили сами?

Чтоб застрелиться тут не надо ни черта:

ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.

Ни самого нагана. Видит Бог,

чтоб застрелиться тут, не надо ничего.

Кажется, поэт просто спутал мгновенье и вечность, сон и явь, жизнь и смерть: “Жизнь. представляется болезнью небытия. О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни!” (“Стихи в прозе”). Бабочки, стрекозы и всякая прочая живность великолепно себя чувствуют на страницах его книги. И этим, как, впрочем, и интонацией, Аронзон напоминает Заболоцкого: “Где кончаются заводы, / начинаются природы. / Всюду бабочки лесные — / неба лёгкие кусочки — / так трепещут эти дочки. / что обычная тоска / неприлична и низка.”.

Аронзон не боится ни своих обэриутских интонаций, ни ветра Хлебникова, который временами залетает в его стихи. Он ОКЛИКАЕТ старших поэтов, но не подражает им. Что бы Аронзон ни писал — рифмованные стихи, верлибры, стихи в прозе, — он всегда узнаваем, самобытен, и абсолютно самостоятелен.

О чём его стихи? О первых и последних вещах, о первоэлементах бытия, об азбучных истинах — этом неисчерпаемом источнике вдохновения, фантазии, новизны. “. А жизнь всё тычется в азы” — пишет поэт. Как бы ни усложнялся мир, жизнь всё равно “тычется в азы”, справляться с которыми сложней всего:

И бьётся слабый человек,

Роняя маленькие перья.

Двадцатый век, последний век,

Венок безумного творенья.

Но если слабый человек роняет перья, значит у него есть крылья, и он способен подниматься к небесам, отношения с которыми у поэта весьма короткие, почти домашние. Он даже свою любимую способен увидеть, глядя в небо: “От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на Вас”. У Аронзона и с Богом особые отношения: “боксировать с небом (Богом)”, – читаем мы в его “Записных книжках”. Поэт постоянно чувствует Его присутствие и пишет под Его диктовку (“Придётся записывать за Богом, раз это не делают другие”). А записывать занятие трудоёмкое: надо напряженно вслушиваться и всё ловить на лету. Иногда хочется передышки, паузы. Не отсюда ли запись: “Где-то Ты не должен быть, Господи”. Но когда пауза наступает, когда Бог молчит, вернее, когда поэт перестаёт его слышать, наступает мёртвая тишина, которая, кажется, будет длиться вечность. Вот откуда этот образ качелей, к которому поэт то и дело возвращается в своих записных книжках: “Качели. возносили меня и до высочайшей радости и роняли до предельного отчаяния. но всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным”. А вот одна из последних записей: “Качели оборвались: — перетёрлись верёвки”. Наконец самые последние строки: “Я хотел бы отвернуться. Катастрофа — закрытые глаза”. Поэт не выдержал нестерпимого света, нестерпимого жара жизни, не выдержал взлёта, за которым непременно следует спад.

И всё же не спад и не тоска — лейтмотив книги. “Материалом моей литературы будет изображение рая”, — нарочито казённым языком сообщил Аронзон в своих записных книжках. Так он и сделал: поэт живописал рай на земле: “Знойный день. Ледниковые камни. / Бык понурый. Жуки и слепни. / Можжевельника черные капли. / Вид с обрыва. И Ева в тени”. Перевожу взгляд направо и читаю ту же строфу по-английски. Всё сохранено: и мысль, и чувство, и размер. Но нет рифмы. Впрочем, рифмы нет не только в переводах Маккейна. Если она ещё где-то и существует, то, наверное, только в русской поэзии. И есть ли у неё будущее — неизвестно. Во всяком случае, Ричард Маккейн перевёл стихи Леонида Аронзона бережно и любовно, за что ему спасибо.

6 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «И лист, покружившись, летит с паутины…», читает Автор:

И лист, покружившись, летит с паутины.

И было рожденье, и были крестины —

У милого дитятки много имен:

Вот дерево тополь и дерево клен.

И сыплются, сыплются с тополя, с клена

Осенние листья со времени она,

И каждый по ветру летит, окрылен…

Как милых окликнуть, не зная имен,

Всех тех, начинающих падать и никнуть,

Их надо позвать, непременно окликнуть.

Их надо позвать — и расступится мгла.

Я снова пыталась — и вновь не смогла.

5 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Плохо дело, плохо дело…», читает Автор:

Плохо дело, плохо дело.

За ночь роща поредела,

И случившийся пробел

Дождик штопал, как умел.

Штопал жиденькою штопкой,

Нитью рвущейся и робкой.

Дождь, цепляясь за кору,

Штопал каждую дыру.

Мир со множеством отверстий

Ветер гладил против шерсти,

Супротив да супротив,

Ветви голые скрутив

До болезненного хруста.

Свято место нынче пусто,

И витают, где бело,

Только ветер да крыло.

4 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Моя любовь, моё проклятье…», читает Автор:

Моя любовь, моё проклятье,

Судьба моя, в твои объятья

Лечу. В неверные твои.

Таи всё тайное, таи,

Ветрами раздувай мне платье,

Июньским ливнем напои.

И на отчаянное «где ты?»

Не отвечай. Лучом согреты

Дороги, по каким лечу…

Не ты ль склоняешься к плечу

И шепчешь: «Вот промчится лето,

А осенью озолочу».

3 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Тихонько дни перетасую…», читает Автор:

Тихонько дни перетасую

И тот найду, когда в косую

Линейку чистую тетрадь

Так сладко было открывать,

Когда, макнув перо в чернила,

Писала: “Мама Лушу мыла” —

Все буквы в домике косом.

А за окошком невесом

Кружился лист. Смотри и слушай:

Вот мать склоняется над Лушей,

Трет губкой маленькую дочь,

А ветер лист уносит прочь.

2 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Ты сброшен в пропасть – ты рождён…», читает Автор:

Ты сброшен в пропасть — ты рождён.

Ты ни к чему не пригвождён.

Ты сброшен в пропасть, так лети.

Лети, цепляясь по пути

За край небесной синевы,

За горсть желтеющей травы,

За луч, что меркнет, помелькав,

За чей-то локоть и рукав.

1 сентября 2013 г.

Лариса Миллер «Мы у вечности в гостях…», читает Автор:

Мы у вечности в гостях

Ставим избу на костях.

Ставим избу на погосте

И зовем друг друга в гости:

«Приходи же, милый гость,

Вешай кепочку на гвоздь».

И висит в прихожей кепка.

И стоит избушка крепко.

В доме радость и уют.

В доме пляшут и поют.

Топят печь сухим поленом.

И почти не пахнет тленом.

31 августа 2013 г.

Меня кто-то хочет поставить на место,

Упрямо вдолбить мне, что жизнь – не фиеста,

Не сказка, не чудо, не праздник, не пир,

Что нету опаснее места, чем мир.

И, слыша угрозу, что плохо я кончу,

Я делаю вывод, что надо бы звонче,

Что надо бы звонче и радостней петь

Про чудо земное и нынче и впредь.

Я знаю прекрасно, что нет у меня привилегий,

И всё же, и всё же я столько писала о снеге,

О снеге летучем, о листьях, что любят до дрожи

Свой танец смертельный, что, может, зачтётся мне, Боже,

Тот факт, что под сенью небесной, немеркнущей сенью

Стихи посвящала летучих мгновений спасенью.

Привет, земля и небо.

Не выйдет вас обнять,

Но выйдет птицам хлеба

Не выйдет жить бессрочно,

Но выйдет стих сложить

Про то, как всё непрочно.

Коль людям нужен стих,

А птицам крошки эти,

То вновь доставлю их

Я завтра на рассвете.

(Выступление на Международном Конгрессе поэтов, посвященном 200-летию со дня рождения А.С. Пушкина.

Санкт-Петербург, 3-7 июня 1999 г.)

О Пушкине – или никак или с юмором. Никак – потому что о нём все сказано. С юмором – потому что Пушкин – «это весёлое имя». С Пушкиным у меня отношения очень давние и очень личные (как, впрочем, у всех). Начались они со сказок, которые мне с выражением читала бабушка. Её культурно-просветительская деятельность увенчалась успехом. Когда она решила научить меня, малолетку, плавать и, обхватив поперек живота, затащила в море, я принялась выкрикивать единственные ругательства, которые знала: «Дурачина ты, простофиля!». Бабушка могла быть довольна. Всё раннее детство я общалась с окружающим миром с помощью Пушкина. » Ах ты, мерзкое стекло! Это врешь ты мне назло», – бросила я в лицо обидевшей меня подружке.

Однажды Пушкин сильно меня подвел. Случилось это в первом или во втором классе. Мы написали диктант, за который я получила «четыре». «Что это за «окиян» такой?», – спросила меня учительница, раздавая тетради с диктантом, – «Где ты взяла такое написание?» «У Пушкина», – ответила я, – «. И пустили в Окиян – Так велел-де Царь Салтан.» Я была уверена, что она устыдится и поставит мне «пять», но этого не случилось.

Теперь о связи поколений. Знакомство моих детей с Пушкиным, как и моё, началось со сказок. Младший сын чуть ли не каждый день просил почитать ему «Сказку о дохлой царевне». Но, услышав однажды «Полтаву», потерял покой, требовал, чтобы ему читали поэму снова и снова и в конце концов выучил огромные куски наизусть, доказательством чему служит сохранившаяся с тех времен кассета, на которой он, трехлетний и картавящий на «р», с упоением декламирует: «. Выходит Петр. Его глаза Сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, Он весь, как Божия гроза».

И еще о связи поколений. До войны мой отец Миша Миллер работал в отделе писем Литературной газеты. Он получал уйму графоманской продукции, на которую принято было как-то реагировать. Отцу требовались помощники. Одним из них стал Даниил Семенович Данин – в ту пору студент, остро нуждающийся в заработке (отец его был репрессирован). Каждый раз, когда Данин приходил за очередной порцией посланий и приносил отрецензированные стихи, Миша Миллер спрашивал его: «Ну как, не обнаружился ли новый Пушкин?» «Пока нет,» – отвечал Данин. Но однажды в ответ на традиционно-шутливый вопрос он ответил веселым «обнаружился!». Слово самому Даниилу Данину (из письма Данина ко мне, май 1983 г.): «Летом 38-го в редакцию стали приходить юмористически-безграмотные и столь же патетические стихи с пришпиленными к тетрадочным листкам фотографиями автора. Он подписывался «Я. Пушкин». Такие же стихи с теми же фотопортретами он присылал в «Знамя» и «Комсомольскую правду», где они попадали порою тоже ко мне (поскольку я и там занимался ремеслом «литконсультанта» в силу тех же обстоятельств). С маленьких снимков глядело лицо бритоголового дебила, на розыгрыши неспособного. Стихов Пушкина я всерьез не разбирал, а только прохаживался по орфографии и нелепой рифмовке. Все звучало вполне безобидно, но, конечно, обидно. И вот стали приходить от обиженного не жалобы, а угрозы разоблачить меня, как засевшего там-то и там-то врага народа. В ту пору это звучало совсем не смешно. В конце концов, Миша решил послать многоадресному жалобщику официальное уведомление, что консультант такой-то от работы с начинающими отстранен. Пришло ликующее письмо от Я. Пушкина – кажется, последнее. Бедняга признался, что он, наделенный судьбою фамилией Пушкин, стал придумывать стихи год назад, в 37-м, в честь гибели своего однофамильца, дабы появился на свет наш советский Пушкин! Миша спрашивал меня, не чувствую ли я себя Дантесом. В общем, история анекдотическая и незабвенная. Но дежурная фраза Миши – «не обнаружился ли новый Пушкин?» – приобрела не очень веселый смысл». В нашем во всех отношениях уникальном отечестве даже «веселое имя Пушкин» способно приобрести невеселый смысл.

Несколько выводов и пожеланий:

Желательно после всех этих лет – юбилейных и не юбилейных, застойных и перестроечных, реакционных и прогрессивных – сохранить такую же свежесть восприятия, какая была у моего трехлетнего ребёнка, самозабвенно читающего наизусть «Полтаву» или «Гусара», которого он тоже очень любил. И да не помешают этому высокие технологии и надвигающаяся компьютеризация всей страны!

Стоит всегда помнить, что многие нынешние причитания стары, как мир. И во времена Пушкина сетовали на потерю интереса к поэзии. Вот и сам Пушкин в заметке 1830 года о Баратынском писал: «. Но лета идут — юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни».

Хорошо бы держать в уме, что и в пушкинскую эпоху раздавались стоны по поводу меркантильного века, застоя в поэзии, отсутствия ярких имен и произведений. И это внушает надежду на то, что не все потеряно и, если не новый Пушкин (да и нужен ли новый Пушкин?), то нечто новое и значительное способно существовать и в наше меркантильное или, как принято нынче говорить, прагматичное время. Да и так ли уж он плох — этот век, если и сегодня можно «Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи,/ По прихоти своей скитаться здесь и там,/ Дивясь божественным природы красотам,/ И пред созданьями искусств и вдохновенья,/ Трепеща радостно в восторгах умиленья. / Вот счастье! Вот права. «. Вопрос лишь в том, хотим ли мы воспользоваться ими.

30 августа 2013 г.

Лариса Миллер «Есть удивительная брешь…», читает Автор:

Есть удивительная брешь

В небытии, лазейка меж

Двумя ночами, тьмой и тьмой,

Пробоина, где снег зимой

И дождик осенью; пролом,

Куда влетел, шурша крылом,

Огромный аист как-то раз,

Неся завороженных нас.

29 августа 2013 г.

Лариса Миллер «Земля да небо. Третий — лишний…», читает Автор:

Земля да небо. Третий — лишний.

Ветра то громче, то неслышней

Ему метельною зимой

Гудели в ухо: «Прочь, домой»,

А он в ответ: «Я дома. Вот он,

Мой дом. Моим полита потом

Земля», — твердил он, слаб и мал,

Как будто кто ему внимал.

А начинал он в до мажоре,

Но, побывав в житейском море

И тяжкую изведав боль,

Сменил тональность на C mol,

И подчинился черным знакам,

И надышался черным мраком,

И взоры устремив горе,

«Доколь», воскликнул на заре.

«Доколе, Господи, доколе»,

Прошелестело чисто поле.

«Доколь, доколь, до соль, до ля»,

Вздыхали небо и земля.

28 августа 2013 г.

Лариса Миллер «Адресую туда-то такому-то…», читает Автор:

Адресую туда-то такому-то —

То ли черту из тихого омута,

То ли ангелу с тихих небес, —

Но кому-то, чей призрачен вес

В этом мире. И медлю с отправкою,

Занимаюсь последнею правкою

Странной весточки, взгляд уперев

В синеву меж высоких дерев.

27 августа 2013 г.

Стихи, прочитанные на «Дне колокольчика» в музее Булата Окуджавы 24 августа 2013 г.

Как здорово, что всё не навсегда –

— Век не навек и временна эпоха,

В которую кому-то очень плохо.

Уходит всё, пускай не без следа.

Ушла любовь, сказав, что ей пора.

А, если бы осталась на подольше,

Она любовью не звалась бы больше –

— Беззуба, колченога и стара.

Уходит боль, оставив свой рубец,

Ушло начало, кончится конец.

А утром снова в окна постучали,

Спросила: «Кто?». Услышала: «Свои».

Гляжу – а там небесные слои

Лазури незатёртой, как вначале,

Виднеются меж листьев и ветвей.

«Ну как?, — меня спросили, — ты согласна?

Согласна ты?». «На что? Скажите ясно».

«Согласна дальше быть средь нас своей?»

Что ни сутки, то круглая дата,

Годовщина не знаю чего:

То ли дождика, то ли заката,

То ли ветра, порыва его,

То ли чьей-то любви несуразной,

То ли чьих-то великих побед…

Суть не в этом. Ты, главное, празднуй,

Всех сзывая на званый обед.

Да где же ты раньше-то было, счастье?

Чего ж так поздно ко мне явилось?

Смотри-ка, лихо зловещей масти,

Тебя увидев, под стол забилось.

Увы, уже не начать сначала.

Душа вот-вот улетит из тела.

А счастье мне: «Я здесь век торчало.

Ты просто мимо меня глядела».

По временам кончай с собой,

Кончай с собой вчерашним, прежним.

Живя в пространстве столь безбрежном,

Как ограничиться судьбой

Всего одной, где весь рассказ

Банальным кончится исходом?

А не пройтись ли нам по водам

Как посуху хотя бы раз?

Ну вот опять и я и лето,

И гром, и дождик проливной,

И день, ушедший от ответа

На тот вопрос, что задан мной –

Мол, как, какими, мол, ветрами,

Судьбами нас на этот свет… —

И блики на оконной раме,

Вновь заменившие ответ.

Такие творятся на свете дела,

Что я бы сбежала в чем мать родила.

Но как убегу, если кроме Содома

Нигде ни имею ни близких, ни дома.

В Содоме живу и не прячу лица.

А нынче приветила я беглеца.

«Откуда ты родом, скажи Бога ради?»,

Но сомкнуты губы и ужас во взгляде.

Куда бы направиться на ПМЖ,

Но так, чтобы там прописали навеки?

Нужны мне отнюдь не молочные реки,

А срок бесконечный. Ведь гонят уже.

И чудится мне, что в какой-то момент,

За миг до того, как затянет в воронку,

Мне кто-нибудь радостно крикнет вдогонку:

«Постой. Начинается эксперимент.

Уже заселяется парочка мест,

Где можешь ты жить, пока не надоест».

Всё только сейчас. Ничего на потом.

Сегодня, сейчас же, сию же минуту

Хочу я купаться в дожде золотом,

Тоску победить и сердечную смуту,

Достигнув всего – и высот и глубин,

Шутя сотворить что-то вроде нетленки,

И с мига, что мною так нежно любим,

Снять лёгкой рукой белоснежные пенки.

Как будто кто сто раз на дню

Талдычет мне: «Цени всё это»,

И вот с рассвета до рассвета

Ценю, ценю, ценю, ценю.

Об этом вся моя тетрадь

С рифмовкой парной и непарной,

Чтоб не сочли неблагодарной

И не решили покарать.

Давай его сюда притащим –

Пусть поживёт и в настоящем.

Как можно прошлому не дать

Нас всех сегодня повидать?

Как в прошлом прошлое оставить

И только прошлым жить заставить?

Оно ведь наши кровь и плоть,

А не отрезанный ломоть.

Ему б на людях показаться,

Ему б за нами увязаться,

Попасть туда, где жизнь кипит

И всех живой водой кропит.

А Юрка выйдет? Выйдет Галка?

Не выйдет? Господи, как жалко!

Никто уже во двор не выйдет,

И в «штандер» поиграть не выйдет.

А я всё жду и всё канючу,

Стучу в окно на всякий случай,

И Галка, что сидит, скучает,

«Щас, одююсь», — мне отвечает.

Меня же кто-то пригласил

На белый свет. С какой же целью?

Чтоб я писала акварелью?

Плясала, не жалея сил?

Жевала яблоко ранет?

Снимала с летних суток сливки?

Чтоб выясняла цель побывки,

Сходя тихонечко на нет?

Стать бы снова дитём

И болтаться у всех под ногами…

Жизнь моя, ну пойдём

Золотыми от солнца лугами

Без дороги и вех

В те края, где так просто дышалось,

Где любила я всех,

У кого под ногами мешалась,

Для кого я была

Не помехой, а светом в окошке,

Кто, бросая дела,

Мог кормить меня, хворую, с ложки,

Кто условием был

Моего повседневного рая,

Чтоб мы жили в нём, не умирая.

Плывёт кораблик по ручью,

Ручей, как музыка, струится,

Внушая тем, кто жить боится,

Что всё закончится вничью.

И, хоть кораблик – не жилец,

Поскольку он – бумага, спички,

Зато не знает он привычки

Всё время думать про конец.

Струится музыка, она

Есть шанс волшебный объясниться

Всему, что грезится и снится,

В любви, которая без дна.

Плывёт кораблик, и бежит

Ручей, и музыка играет

И никогда не умирает,

Поскольку жизнью дорожит.

26 августа 2013 г.

Лариса Миллер «Одно смеётся над другим…», читает Автор:

Одно смеётся над другим:

И над мгновеньем дорогим,

Далёким, точно дно колодца,

Мгновенье новое смеётся.

Смеётся небо над землёй,

Закат смеётся над зарёй,

Заря над тлением хохочет

И воскресение пророчит;

Над чистотой смеётся грех,

Над невезением успех,

Смеётся факт, не веря бредням.

Кто будет хохотать последним?

25 августа 2013 г.

Лариса Миллер «Люблю начало речи плавной…», читает Автор:

Люблю начало речи плавной,

Причуды буквицы заглавной,

С которой начинают сказ:

“Вот жили-были как-то раз. ”

Гляжу на букву прописную,

Похожую на глушь лесную:

Она крупна и зелена,

Чудным зверьем населена.

“Вот жили-были. ” Запятая,

И снова медленно читаю:

“Вот жили. ” И на слово “Вот”

Опять гляжу, разинув рот.

24 августа 2013 г.

Проснувшись в предрассветный час,

Я начинаю день с разминки:

На животе, потом на спинке

Всё делаю по двести раз,

Потом сто раз сажусь-ложусь

С великой пользою для тела

И с твёрдой верой, что для дела

Ведь даже, чтоб стишки марать,

Лист заполняя, как лакуну,

Должна я быть волшебно юной

И никогда не умирать.

« Forever and Ever »

А-а-а, понимаю! Ты возникла

Из кроны, что под ветром никла,

Из звёздной россыпи ночной,

Из зыби ласковой речной,

Из предрассветного озноба,

Когда в любви клянутся оба,

Когда рука с рукой сплелась –

Тогда-то ты и родилась,

О песня. « Ever и forever », —

Запели и юнец и дева, —

« Forever , ever , на века», —

Запели небо и река.

А я хочу найти начало,

Что есть у всякого конца.

Хочу найти того юнца,

Что я когда-то повстречала,

Увидеть старых окон свет,

Услышать хриплый репродуктор

И чтоб в троллейбусе кондуктор

Счастливый продал мне билет.

МЫ ЖИЛИ ПО СОСЕДСТВУ

Я увидала их впервые в огромном подвальном помещении, где располагался комиссионный мебельный магазин. В том далеком 72-м мы только-только переехали в новый дом возле платформы «Яуза» и занимались покупкой недорогой мебели, благо магазин был совсем рядом. Заинтересовавшая меня троица: он, она и девочка лет шести — занималась тем же: открывала и закрывала дверцы допотопных шкафов, выдвигала и задвигала ящики столов, изучала ценники. Все трое настолько завладели моим вниманием, что я автоматически следовала за ними: они к шкафам, и я туда же, они к диванам, и я. Все трое казались диковинными птицами, невесть как залетевшими в этот промозглый пропахший плесенью и морилкой подвал. Видавшее виды пальто отца семейства, длинный яркий вязаный шарф, небрежно намотанный вокруг шеи, темные слегка вьющиеся волосы, тонкие черты лица — все это полностью соответствовало моим представлениям о бедном художнике с Монмартра. На женщине была короткая латаная дубленка, полы которой разлетались в разные стороны при каждом движении ее стройных ног. А темноволосая девочка с огромными глазами и тоненькой фигуркой казалась маленькой Одри Хэпберн. Изящество, ленивая грация, элегантность были присущи всем троим.

Оказывается, они уже приметили нас прежде и знали, что мы живем на 4-м этаже той же новостройки, где тремя этажами выше живут они. Мы стали часто бегать друг к другу. Их малогабаритная квартирка отличалась тем же изяществом, что они сами. Все в ней, кроме разве что старинных доставшихся по наследству часов, было сделано или украшено руками хозяев: причудливой формы книжные полки (чья причудливость объяснялась необходимостью уместить большое количество книг на малом пространстве), затейливые абажуры, фантастической расцветки шторы на окнах и картины, картины, картины, автором которых была Галя (так звали хозяйку дома), работавшая художником на Мосфильме. Откинув пеструю покрышку, можно было увидеть, что лежанкой служила старая дверь, а, приподняв веселую скатерку, обнаружить, что стол сколочен из найденных в куче строительного мусора досок. Попавшие в этот дом вещи преображались и начинали новую, куда более одухотворенную жизнь. Художественная жилка была и у дочери Маши, которая постоянно что-то рисовала, лепила, клеила. Экспозиция над ее столом менялась чуть ли не каждый день и руководил этим папа Женя – кинорежиссер, так и не снявший за свои тридцать с лишним лет ни единого фильма. Дыры и прорехи в доме латались столь виртуозно и высоко художественно, что, казалось, возникали с единственной целью – сделать квартиру еще краше. Галя ходила по дому в старых вытянутых на коленях рейтузах. Но когда она, ловко подогнув под себя ногу, усаживалась латать эти самые прорехи или, накинув дубленку и повязав голову серым платком, отправлялась на студию, от нее не можно было глаз отвесть. Галя с утра до вечера «вкалывала», а Женя.

Что делал Женя сказать трудно. Он был непригеном (пользуясь словцом, придуманном моим другом писателем) – то есть непризнанным гением. Его обуревали идеи, воплотить которые мешали, по его мнению, исключительно внешние обстоятельства, а точнее, режим, царящий на шестой части суши, где он, Женя, имел неосторожность родиться с душою и талантом. Идеи роились, планы множились, уверенность в их неосуществимости крепла, время шло, жизнь проходила мимо, Женя страдал, мрачнел и, наконец, родил безумную по тем временам идею, вытеснившую все остальные – идею отъезда. С ее возникновением походы с 7-го этажа на 4-й и обратно участились. Но, если раньше Женя забегал, чтоб поделиться впечатлениями от только что увиденного на закрытом просмотре шедевра, то теперь – поговорить об ОВИРЕ, отказах, разрешении на выезд и прочем. Назревала драма: Галя уезжать не хотела, а Женя считал отъезд единственным для себя выходом. Наступил черный день, когда он впервые произнес слово «развод» (неразведенных не выпускали, у них даже не принимали документы). «Отъезд, развод, отъезд, развод», – вот что постоянно звучало в стенах нашего дома. «Галка уперлась, ехать не желает, жизнь одна, я должен работать», – твердил Женя.

Мой муж, при любых обстоятельствах сохраняющий способность мыслить ясно, повторял одно: «Только не развод. Развестись – значит потерять семью. Твою русскую жену, если она вдруг надумает ехать, никто никогда не выпустит, а без Гали и Маши ты там повесишься». Послушавшись совета, Женя пошел ва-банк: явился в ОВИР, не разведясь. Случилось чудо: свирепейшая дама по фамилии Израилова (!) была в отъезде, а другой инспектор, видимо, просто проглядел. Документы приняли.

Шло время. Осунувшаяся Галя продолжала таскать на студию огромные папки с эскизами, Машенька, сверкая дивным личиком, играла во дворе с детьми, а Женя, страдая от собственной неприкаянности, с нетерпением и страхом ждал разрешения на выезд. Не зная куда себя деть, он часто увязывался за мной в молочную, булочную, обувную мастерскую. Его общество временами тяготило, потому что строчки, которые крутились в голове и обещали стать стихами, при его появлении исчезали. Но что было делать. Ведь не прогонишь человека, которому худо. Женина неприкаянность росла день ото дня. Однажды, когда мы ехали в трамвае, он внезапно вскочил и направился к выходу. «Куда? Почему?» – недоумевала я. «Никуда. Так просто». Трамвай тронулся, а я смотрела из окна, как Женя с присущей ему небрежной грацией медленно пересекает огромную пустую площадь, на ходу комкая и отбрасывая в сторону трамвайный билет, немедленно подхваченный и унесенный ветром. Законченный кадр из неснятого Женей фильма.

Зимой нас позвали на проводы. Народу собралось немного. Мы сидели за столом в уютной, обжитой, знакомой квартире, которую ранним утром должен был навсегда покинуть один из ее обитателей. Далеко за полночь мы ушли к себе, а на заре улетел Женя.

Мой муж оказался прав. Едва прибыв «на пересылку» в Италию, Женя смертельно затосковал. Он то и дело вызывал Галю на переговорный пункт (в нашем доме телефона не было). И вскоре случилось то, что должно было случиться: Галя сообщила нам, что они с Машей решили последовать за ним. И снова та же волокита, которую я, впрочем, помню слабо, потому что к тому времени родила второго сына. Галя заходила взглянуть на новорожденного, потом принесла специально для него сшитый теплый синий конверт, потом забежала рассказать, что ее навещали сотрудники госбезопасности и уговаривали не уезжать, а через некоторое время сообщила, что получила разрешение.

Придя на проводы, мы с грустью обнаружили, что уютного жилища больше не существует. «Живите в доме и не рухнет дом». В доме не жили, а доживали. Утром мы посадили Галю и Машу в такси и долго им махали. А днем, не веря своим глазам, увидели, как они снова входят в наш подъезд. Что стряслось? В чем дело? «Какие-то неувязки, – усталым голосом сказала Галя, – летим завтра утром.» Их неожиданное появление казалось таким же диким и противоестественным, как если бы они вернулись с того света. Жизнь дала им редкую и малоприятную возможность еще раз перешагнуть порог навсегда покинутого дома и провести в нем еще одну тревожную ночь. На утро отъезд состоялся.

А за несколько дней до того с седьмого этажа на наш четвертый перекочевали огромные напольные антикварные часы, которые нам предстояло сдать в какой-то музей. Они погостили у нас недели две, наполняя комнату задумчивым звоном и звуками старинного марша, а потом уехали. От распавшегося на наших глазах уклада нам на память остались лишь несколько Галиных картинок, выполненных цветными мелками. На одной были пестрые геометрические фигурки на зеленом фоне, на другой – яркие цветы на черном, на третьей – крупные бабочки, порхающие среди кладбищенских крестов.

Через некоторое время мы получили открытку из Вены (из Вены ли?), позже – несколько художественных альбомов из Нью-Йорка, где обосновалось семейство. Дальше тишина. И лишь 15 лет спустя в начале перестройки мы совершенно случайно узнали, что Галя умерла от рака, Маша играет в маленьких театриках, которые возникают и лопаются, как мыльные пузыри. Она талантлива, хороша собой, русский не забыла и дважды приезжала в Россию. А Женя. Женя, как всегда, полон планов, но ничего определенного. Как и в России, семью долгие годы кормила Галя. Ее поделки, шитье, вышивка в русском стиле пользовались большим спросом. У нее были золотые руки. Жаль ее.

Я слушала все это и вспоминала как много лет назад, поднявшись на 7-й этаж, застала Женю за учебником английского. «Ты вовремя, как никогда, – обрадовался он, – сейчас ты мне объяснишь разницу между Live и Leave. Я их все время путаю». «Live – жить, а Leave – уходить, покидать», – сказала я.

А впрочем, как их не путать? Ведь они синонимы. Жить значит уходить: сегодня – от себя вчерашнего, завтра – от себя сегодняшнего. Говорят, от себя не уйдешь. Еще как уйдешь. Вопрос лишь в том – как далеко… И так ли уж судьбоносно физическое перемещение в пространстве? Тогда, объясняя Жене разницу между Live и Leave, я сказала, что в первом случае гласная короткая, а во втором – долгая. И то правда: живем стремительно, а уходим долго, всю жизнь.

23 августа 2013 г.

Лариса Миллер «Такие творятся на свете дела…», читает Автор: